сегодня: 24.10.2020

[сделать стартовой]

Рубрики
Общество
Экономика
Политика
Спорт
Наука
Культура
Образование
Здравоохранение
Информационные технологии
Силовые структуры
Криминал
Происшествия
Экология
Недвижимость
Нск-риэлт
Байкал
Национальные проекты
Лес - богатство Сибири
Нефть и газ Сибири
Сибирский уголь
Научно-технический прогресс
Сибиряки
Мир вокруг нас
Интервью
Актуально

Сибирский федеральный округ
Наука и жизнь

Луна образовалась в результате ядерного взрыва


Видеокамеры для "супермена"


"Конец света" в прямом смысле слова


Земные океаны и атмосфера появились благодаря метеоритной бомбардировке


Солнце на Земле


Искусственный интеллект совсем рядом



ТОП-20 инженерных чудес света



Четвероногий друг


Новости Байкала

2008-09-04 01:02:00 /РИА "Сибирь" /Красноярск

"Если тебя, дарагой мой русский гость, кто обидит у нас, Грузия, того обидит Бог". Перечитывая Астафьева

Новость из вороха событий вокруг Грузии. США выделяют ей $1 млрд на восстановление разрушенной во время недавнего конфликта инфраструктуры. Накануне и Евросоюз объявил о выделении помощи Грузии в размере 15 млн евро ($22 млн).

"Миллиард с хвостиком, всего то, - пожмет плечами иной грузин, поживший в составе СССР "при Брежневе-Андропове", - А ведь было время, когда Грузии все отдавал, в поте лица работал на милую родину сегодняшний враг-агрессор - вся Россия работала на нас!".

Писатель-сибиряк Виктор Астафьев побывал в Грузии как раз в то самое, благодатное время, четверть века назад. Результатом поездки и стал этот небольшой рассказ. Начало 80-х, цветущая, кичащаяся совковой роскошью главная союзная республика, и где-то рядом, вокруг, фоном, копошится разоренная временщиками нищая Россия.

В 1984 году Виктор Астафьев написал "Ловлю пескарей в Грузии". Через пару лет рассказ был напечатан в журнале "Наш современник" (№ 3, 1986 год). Следом разразился грандиозный (по нынешним меркам - международный) скандал. На Съезде союза писателей СССР представители Грузии устроили Астафьеву обструкцию.

"После перерыва в нарушение регламента и планового хода съезда слово было дано дорогому гостю, делегату съезда, секретарю Союза писателей Грузии Ираклию Абашидзе, - писал Астафьев в своем "грузинском послесловии" к "Пескарям", - Он... со слезою в голосе выразил скорбь по поводу того, что находятся еще в России люди, к сожалению, даже талантливые, которые хотят поссорить два народа, вбить клин в нерушимую дружбу и назвал мое имя и мой рассказ "Ловля пескарей в Грузии".

Потом появилось гневное "Коллективное письмо грузинских писателей", которое было напечатано в том же журнале, что и рассказ.

Потом, в разгар лета, которое писатель проводил в деревне, начались звонки с угрозами от одного из грузинских персонажей рассказа, которого писатель назвал вымышленным именем, "на украинский манер - Убивайло".

"Каждую ночь, в два часа ночи, в Красноярске раздавался звонок, и притворно-елейный голос возглашал: "Это говорит доброжелател из Грузыя. Ми твою сэмьия - жена, дети, мать, отыц, тыбя скоро зарзжем", - вспоминал Астафьев в послесловии к рассказу, - "Доброжелател" звонил ночью в Красноярск до самой осени. Я уже вернулся из деревни в город и однажды спросил далекого звонаря, что он сегодня кушал. "Что кушел? Что кушел? Все кушел! Это не ваша, вечно голодная Росыя, это благодатная Грузыя, сдэсь всегда есть что кушеть". - "Ну, а все-таки? - настаивал я, - что ты сегодня кушал?.." - "Ну что кушел? Сациви кушел, парасонка кушел, тыква, кукуруза, фрукта..." - "То-то, - сказал я, - от тебя аж из Батуми до Красноярска говном пахнет!".

Рассказ "Ловля пескарей в Грузии", написанный в рабское время совка почти что с лесковской силой свободного человека (великого Лескова в давнее царское время, как и Астафьева в советское, за эту свободу гнобили коллеги, "писатели-интеллигенты"), звучит вполне актуально по сей день. И не только в свете грузино-осетино-русской войны.

Наверное, в плохом все народы мира преуспели, во всяком случае, трудно найти народ без "скелетов в шкафу", у иного уже и шкаф не закрыть. Поэтому бывает полезным напомнить, отчего случается страшное, творимое одним народом над другим или - над своими же соплеменниками. Но не для того, чтобы вот сейчас, пользуясь моментом,  ущипнуть грузина или американца, подкинуть поленце в костер ненависти и розни. Напомнить так, как это сделал писатель-сибиряк Виктор Астафьев в рассказе "Ловля пескарей в Грузии" - с любовью к людям, с преклонением перед их простодушием, и с нескрываемым презрением к тому, что убивает эту любовь, сеет ложь и ненависть.

И последнее, но не менее важное. Перечитываешь рассказ, и осознаешь, что его автор - свободный человек, для которого патриотизм означает совершенно иное, чем болезненное ожидание от телеэкрана, когда ураган смоет пол Америки. Патриотизм для автора "Ловли пескарей в Грузии" есть нормальное, естественное состояние свободной личности.

Учись, Россия, у свободного человека Астафьева.

Алексей Одинцов, РИА "Сибирь".



Виктор Астафьев

ЛОВЛЯ ПЕСКАРЕЙ В ГРУЗИИ

Адольфу Николаевичу Овчинникову

Было время, когда я ездил с женою и без нее в писательские дома творчества и всякий раз, как бы нечаянно, попадал в худшую комнату, на худшее, проходное место в столовой...

Когда в очередной раз меня поселили в комнате номер тринадцать, в конце темного сырого коридора, против нужника, возле которого маялись дни и ночи от запоров витии времен Каменского, Бурлюка, Маяковского, имеющие неизгладимый след в литературе, но выжитые из дому в казенное заведение неблагодарными детьми, Витя Конецкий, моряк, литератор, человек столь же ехидный, сколь и умный, заметил, что каждому русскому писателю надобно пожить против творческого сортира, чтобы он точно знал свое место в литературе.

В последний мой приезд в творческий дом располневшая на казенных харчах, неряшливая еврейка, в треснувших в промежности джинсах, навесила, почти погрузила кобылий зад в мою тарелку с жидкими ржавыми щами, громко разговаривая про Шопенгауэра, Джойса и Кафку с известным кинокритиком, называя его Колей, и все чего-то елозила этим задом, таранила стол. Я начал закипать - жена взяла меня за руку и увела от скандала. Как и всякий русский провинциал, упорно надеющийся пронять современное общество покладистостью характера, смирением неприхотливого нрава, перестал я утруждать собою дома творчества, решив придерживаться отечественной морали: "Хорошо на Дону, да не как на дому".

С тех пор, вот уж лет тридцать, живу и работаю я по русским деревням, не потребляю более в домах Литфонда бесплатную капусту, свеклу и морковку, способствующую пищеварению и развитию умственности.

Так вот, когда я отбывал "срок" в комнатке окнами отнюдь не на утреннюю, свежестью веющую зарю и не на море, внизу, в вестибюле административного корпуса, поднялся скандал. Я подумал, что явился очередной гений и требует апартаментов согласно своему таланту. Каково же было мое изумление, когда я увидел внизу двух разгневанных людей кавказского происхождения: один - директор Дома творчества, в другом я узнал своего сотоварища по Высшим литературным курсам - свана Отара.

Человек с тяжеловатым лицом, со сросшимися на переносице дремучими бровями, молчаливый, почти непьющий, но всегда всех угощающий, он единственный из всех курсантов носил галстук зимою и летом, в непогоду и в московскую пыльную жару, всегда был вежлив и раз, единственный раз, сорвался, показав взрывную силу духа и мощь характера сыне кавказских гор.

В нашей группе учился армянин, выросший в Греции. Возвратившись в отчий край, он считал, что, коли был приобщен к культуре древней Эллады, стало быть, может поучать людей круглосуточно, и занимал собою большую часть времени, выступая в классе по вопросам философии, искусства, экономики, соцреализма, русского языка, европейской культуры. В это время курсанты занимались кто чем, большей частью рисовали в блокнотах головки и ножки девочек, читали газеты. Алеша Карпюк, тоже говорун беспробудный, листал польские журналы с полуприличными карикатурами; сидевший от меня по левую руку азербайджанец Ибрагимов - писал стихи, справа налево, упоенно начитывая их себе под нос. Были и те, что играли в перышки, в спички, писали короткие, информационного характера письма домой и пылкие, порою в стихах - своим новым московским возлюбленным. Но большей частью курсанты дремали, напрочь отключившись от умственных наук и от голоса оратора, аудитория нет-нет да и оглашалась храпом, тут же испуганно обрывающимся.

И один, только один человек, как оказалось, в классе внимал пришельцу из Эллады и, внимая, накалялся, в сердце его накапливался взрыв протеста. В середине урока философии, совсем уж черный от тяжкого гнева, Отар громко захлопал партою, с вызовом взял стопку книг под мышку, высокий, надменный, дымящийся смоляным дымом, отправился из аудитории, громко, опять же с вызовом, топая башмаками. Народ проснулся, оратор смолк. Преподаватель философии, добрейшая женщина, обиженно заморгала:

- Ну, товарищи! Ну, я понимаю... может, я недостаточно глубоко освещаю вопросы философии, но я - преподаватель... я, наконец, женщина. Если вы заболели или что, так спросите разрешения...

- Извините! - мрачно уронил Отар и, вернувшись на середину класса, тыкал пальцем в пол, не в состоянии что-либо молвить дальше, глаза его острой сталью сверкали из разом обросшего бородою лица. - Я приехал... Я приехал... - наконец вырвалось из стесненной груди. - Я приехал Москву из родной, далекой Грузыя слушат профессор, слушат акадэмик, слушат преподаватэл, но не этот... - далее последовали непереводи- мые слова.

Отар грохнул дверью и удалился.

Слушатели Высших литературных курсов упали под парты. Певец Эллады пытался что-то сказать, но так как был, кроме всего прочего, еще и заикой, сказать ему ничего не удавалось.

Какое-то время он на занятиях не появлялся - болел или ходил в проректорат жаловаться на национальный выпад. Отар, еще более смурной, но прибранный, сидел непоколебимо за партой и реденько сгибался, чтобы завести в блокнот глубокие мысли и умные высказывания преподавателей.

И вот этот самый Отар, собрат по курсам, с руками в оттопыренных карманах смятых брюк, со спущенным почти до пупа галстуком, обнажившим волосатую грудь, со шляпою набекрень, с цигаркою в зубах, пер на директора Дома творчества грудью. А тот, привыкший, чтоб с него пушинки снимали, пер на Отара брюхом и все орал, брызгая слюной. Они уже брались за грудки, когда я вклинился меж ними, растолкал их. Отар - гордый сын высоких заснеженных гор, - начал орать на меня:

- Ты зачэм здэс живешь?! Зачэм? Ты зачэм не убьешь этого дурака? Зачэм? Тебе мало моего дома? Мало тэсят комнат! Я построю тебе одыннадцат. Я помешшу тебя, свой учител! Луччий санаторий Цхалтубо! Тебе не надо Цхалтубо? Надо этот поганый бардак?... Знакомься, мой брат Шалва, - показал он на скромно стоявшего в отдалении молодого человека. - А это моя жена, - махнул он на женщину, одетую в темное, в еще большем отдалении стоявшую, совершенно бледную от испуга. - Я приехал за тобой. Хочу, чтоб ты увидел Грузыя не в кино, грузын не на базаре...

Я поскорее повел, да что повел, потащил гостей вверх по лестнице, в свое "помещение". На ходу затягивая галстук, отыскивая, куда бы бросить окурок, Отар оглянулся и погрозил пальцем директору, которого тут же окружили щебечущие дамочки, одна из них вытряхивала валидол на ладонь. Но директор, все еще трясясь от гнева, капризно отстранял руку благожелательницы.

- Мы еще встрэтимся с тобой, образина! - крикнул Отар сверху. Не зря он два года вкушал московский хлеб, толкался среди русских - какое точное, разящее слово почерпнул из кладезя нашего великого языка.

- У тебя, конечно, нечего выпыт? - войдя в нашу комнату и упавши в кресло с протертой творческими задами грязной обшивкой, произнес Отар и, не дожидаясь моего ответа, приказал, - Шалва!

У меня было, как я считал, хорошее грузинское вино - "Псоу".

- Это сака, ее пьют курортники! - небрежно отмахнулся гость от моего угощения.

Было что-то неприятное в облике и поведении Отара. Когда, где он научился барственности? Иди на курсах он был один, а в Грузии другой, похожий на того всем надоевшего типа, которого и грузином-то не поворачивается язык назвать. Как обломанный занозистый сучок на древе человеческом, торчит он по всем российским базарам, вплоть до Мурманска и Норильска, с пренебрежением обдирая доверчивый северный народ подгнившим фруктом или мятыми, полумертвыми цветами. Жадный, безграмотный, из тех, кого в России уничижительно зовут "копеечная душа", везде он распоясан, везде с растопыренными карманами, от немытых рук залоснившимися, везде он швыряет деньги, но дома усчитывает жену, детей, родителей в медяках, развел он автомобилеманию, пресмыкание перед импортом, зачем-то, видать для соблюдения моды, возит за собой жирных детей, и в гостиницах можно увидеть четырехпудового одышливого Гогию, восьми лет от роду, с сонными глазами, утонувшими среди лоснящихся щек, всунутого в джинсы с расставленным поясом.

Запыхавшийся Шалва приволок две корзины, и, молчаливо сидевшая, опять же в отдалении, жена Отара тенью заскользила по комнате, накрывая на облезлый хромой стол, испятнанный селедками, заляпанный бормотухой, съедающей любой лак, любую краску. Для приличности мы его прикрыли курортной газетой.

За столом, заваленным разной зеленью, была зелень даже чернильного цвета, которую наш брат и не знает, как и с чем едят. Выяснилось, что столкновение Отара с директором произошло как раз из-за раздрызганного внешнего вида моего гостя. Увидев Отара, директор Дома творчества индюком налетел на него:

- Вам тут не притон!

- В притоне приличней!

Я сказал Отару, что ему, отцу четверых детей, уроженцу Сванетии, жителю сельской местности, не пристало держать себя развязно и что на сей раз начальник этого хитрого заведения прав, одернув его, но орать и за грудки браться не надобно бы ни тому, ни другому.

- Вот сядем в машину, поедем по асфальту, потом сельскими дорогами, под нашим бодрым грузинским солнцем - распояшешься и ты, - мрачно заверил меня Отар.

***

Через пару часов мы уже катили в сторону Сухуми и дальше. За рулем сидел и ловко, но без ухарства и удали, вел машину Шалва - помнил он частые могилы по обочинам дорог, где нашли последний приют подгулявшие "мальчики", гоняющие машины на пределе всех скоростей, и обязательно в гуще движения.

Отар, взявшийся показывать нам путь и рассказывать обо всем, что мы увидим, упорно молчал, пока мы мчались по курортному побережью, и только в Зугдиди, резко выбросив недокуренную цигарку в приоткрытое окно, произнес:

- Вот самый богатый город Грузыя. Здесь можно купить машину, лекарство, самолет, автомат Калашникова, золотые зубы, памятник геноцвале в кепке, диплом отличника русской школы и Московского университета, не знающего ни слова по-русски, да и по-грузински тоже. Здесь нет пока в продаже атомной бомбы, но, думаю, скоро будет...

Ввиду столь бурного вторжения в Дом творчества моего сокурсника, быстрых сборов и стремительного отъезда я не успел сказать, что бывал уже в Зугдиди, и в глуби Грузии бывал, и пусть зрительно, мимоходно знал уже ее.

В селении Гульрипши, на окраине Сухуми, обретался мой давний широкодушный приятель. Он работал на Севере, в Салехарде, сотрудником местной газеты, его жена, уроженка теплых кубанских земель, изнемогла, устала от Севера, постоянно болела простудными болезнями, а подходила ей пора рожать второго ребенка, и вот рисковые люди рванули на самый что ни на есть теплый юг, с капиталами, заработанными "на северах", коих, думалось им, хватит не только купить тут уголок, но прожить какое-то время безбедно.

Еще работая в салехардской газете, приятель мой, кстати, сибиряк по рождению, омич, пописывал и в центральные газеты "Водный транспорт", "Известия", - где его обнадежили, что, мол, со временем в штат возьмут. Прожженные лодыри и пьяницы из сухумской газеты обрадовались явлению с севера пишущего человека, стали давать ему редакционные поручения, и однажды он попал в Гульрипши, в совхоз имени какого-то вождя иль партсьезда. В совхозе издавалась многотиражка, и в ней освободилось место, приятеля моего взяли в штат и дали ему комнатку в совхозном общежитии. Человек добросовестный, талантливый, приятель мой, еще только собираясь на Черноморье, начал учить грузинский язык и к той поре, как нам встретиться, знал его уже довольно сносно, мог общаться с местным населением, что газетчику было совершенно необходимо. В Гульрипши отыскал новоприезжего жителя местный журналист-пройдоха, собственный корреспондент журнала "Крокодил", которого грузины, да и абхазцы, да и армяне боялись, как испепеляющего огня.

Журналист русского издания, не умеющий писать по-русски, я поименовал его на украинский манер - Убивайло, нанял моего приятеля в батраки за гонорар из "Крокодила", который богатенький, от взяток раздобревший работодатчик и деньгами не считал. Он позволял "новому другу" бывать у себя дома с семьей, где шли постоянные приемы важных гостей, нужного начальства, обещал выхлопотать квартиру в Сухуми, вытащить из многотиражки в собкоры центральной или на худой конец сухумской курортной газеты.

К той поре, как нам встретиться в Гульрипши, приятель мой понял, что Убивайло крутит динаму, ничего он не выхлопочет, никуда его не пристроит и нужен он пройдохе именно пишущим батраком, на веревочке в убогой многотиражке привязанным. Побывал и я на приеме в доме Убивайло, приятель уговорил, полезно, мол, посмотреть грузинскую комедию, и я немало повеселился. Среди знатных гостей были два польских проходимца, муж с женой, чего-то в России и на юге снимающие для какого-то журнала. А в общем-то обыкновенные спекулянты, сбывающие золотишко, серебро и тряпки, обратно же везущие богатый антиквариат, эти всем уже надоевшие железные чеканки и прочее барахло. Хозяину они представились французами, он млел от важности, говорил цветистые тосты, заставил какого-то местного газетчика иль судью запевать, и две тюремного вида личности, подававшие на стол, ладно ему подтянули.

"Это не комедия, это прелюдия к ней, - заверил меня приятель, - главная комедия впереди, послезавтра мы поедем в Зугдиди".

Зугдиди, как принято нынче говорить, стоял на ушах. Какие-то упитанные люди встретили нас на окраине города и, схватясь за ручки "Волги", прытко бежали рядом с нею, пока машина не остановилась. Из машины вышел утомленный Убивайло и начал заправлять рубаху в штаны, натягивать подтяжки, надевать пиджак. "О-о", - всплеснули руками встречающие и принялись обнимать, по-женски страстно целовать высокого гостя. Он величественно отвечал на приветствия, косился в нашу сторону - видим ли мы, как его почитают и встречают. Кажется, весь ухоженный городок Зугдиди сбился с ног, суетясь вокруг Убивайло, я догадался: тут много воруют и боятся быть пойманными многие.

Для начала, до того как начнется обед, нам показывали местный довольно богатый музей, где мне более всего запомнился уголок Наполеона, да-да, того самого мусью, которого русские умыли в 1812 году и домой без почестей проводили. Наполеон вроде бы состоял в родстве с великими грузинскими князьями Гантиади. И с кем только не состоял в родстве этот авантюрист! В Зугдиди набралась целая комната вещей, бумаг, безделушек, имеющих отношение к воинственному императору. Запомнился более других портрет императора, еще молодого, но уже с печатью трагедии на пухлом лице. В зале живописи висела огромная, густо писанная картина с изображенными на ней сражающимися вепрями. Нежный тихий мальчик, сын моего приятеля, сказал:

- Папа с мамой дерутся! - чем рассмешил до слез всех гостей, посетителей, и потом, за столом, среди других велеречивых, многословных тостов было оценено остроумие мальчика и, по-моему, сказан единственный искренний тост - во здравие его.

Приятель мой, уже собкоривший в центральной газете, был задирист и мрачен, попросил принести первый том нового издания "Большой Советской Энциклопедии". Не спрашивая, зачем она ему, хозяева тут же отослали машину в городскую библиотеку, и энциклопедия была немедленно доставлена.

- Вот здесь, в этой книге, - поднял мой приятель черный увесистый том энциклопедии, - есть статья и о моем сегодняшнем русском госте, - неожиданно для меня заявил он. - А такой чести удостаиваются очень редкие люди. Во всяком разе из здесь сидящих никто в эту книгу не попал. Так выпьем за моего почтенного и достославного русского друга...

Я вспомнил, что среди писем, гранок и версток вычитывал маленькую гранку на зеркальной бумаге для какого-то непонятного издательства, но куда, зачем эта заметка нужна, по безалаберности и занятости своей не поинтересовался и забыл о ней. И вот передо мной энциклопедия! Большая! И моя фамилия, имя и отчество в ней.

- Сейчас крупные деятели Зугдиди начнут донимать тебя вопросом: "Сколько это стоит?" - ехидно заметил приятель и прикрыл рот ладонью, увидев, как раскрасневшийся лысый деятель местного масштаба, елейно улыбаясь, направляется ко мне с наполненным фужером. Он и вправду спросил на ушко: "Сколько стоит попасть в этот книга? " А я, разозлясь, громко сказал самую доступную моему воображению сумму.

- Десять тысяч!

- Ка-какой пустяк! - откликнулось застолье. И тогда я поверил, что атомную бомбу здесь тоже скоро можно будет купить.

***

А по Грузии катил праздник. Был день выборов в Верховный Совет, и по всем дорогам, приплясывая, шли, пели, веселились грузины, совсем не такие, каких я привык видеть на базарах, в домах творчества или в дорогих пивнушках и столичных гостиницах.

- Вот, смотри! - облегченно вздохнув, махнул мне на дорогу Отар и, откинувшись на спинку сиденья, как бы задремал, давши простор моему глазу. - Смотри на этот Грузыя, на этот грузын. Народ по рукам надо знать, которые держат мотыгу, а не по тем, что хватают рубли на рынку. Тут есть геноцвале, которые с гор спускаются на рынок, чтоб с народом повидаться - два-три пучка зелени положит перед носом - чтоб видно было, не напрасно шел. Ц-ц-элый дэн просидит, выпит маленько з друззам, поговорит, поспит на зелэн свою лицом, потом бросит ее козам и отправится за тридцать километров обратно и ц-цэлый год будет вспоминать, как он хорошо провел время в городе...

Более Отар ничего не говорил до самой ночи, до остановки возле горного ключа, обложенного диким, обомшелым камнем, с полустертыми надписями на нем и стаканом на каменном гладком припечке. И потом, когда мы уже в полной и плотной южной темноте одолевали километр за километром, селение за селением - всюду, как бы отдавая дань священному роднику, останавливались отведать чистой, из земной тверди сочащейся воды...

И грустное, горькое недоумение охватило меня и охватывало потом у каждого ухоженного кавказского родника - на моей родине, возле моего села родники давно умолкли, возле одного еще сохранился лоточек, но родник стих. Последний родник на окраине моего родного села был придушен лесхозовским трактором, мимоходом, гусеницей заткнувшим его желтый, песчаный, словно у птенца, доверчиво открытый рот.

Наверху, на утесах, под видом окультуривания леса, обрубили, оголили камень, издырявили бурами все вокруг, отыскивая дешевую, быстродоступную нефть или другие необходимые в хозяйстве металлы, минералы, руды. Уж и не поймешь, не разберешь, кто, чего и зачем ищет, рыская по Сибири. Но все при этом бурят, рубят, жгут, рвут, уродуют гусеницами, утюжат бульдозерами, пластают ножами скреперов и многорядных плугов кожу земли, крошат в щепу лес, делая на месте тайги пустоши, полыхающие пожарами даже весенней и осенней порою, бесстыдно заголяют пестренький летом, зимою белый подол тундры; используют горные речки вместо лесовозных дорог и, разгромив, растерзав их. бросают в хламе, в побоях, в синяках, в ссадинах, будто арестантской бандой изнасилованную девушку, тут же поседевшую, превратившуюся в оглохшую, некрасивую, дряхлую старуху, всеми с презреньем оставленную, никому ненужную, забытую.

***

Мы ехали долго по уже богатой, даже чуть надменной земле, где реже попадались путники с тяжелыми мотыгами, в выгоревшей до пепельной серости черной одежде, реже видели согбенные женские спины на чайных плантациях, дремлющих на ходу, облезлых от работы осликов, запряженных в повозку с непомерно огромными, почти мельничными колесами, меж которых дремал, опустив седые усы и концы матерчатой повязки на голове, давно небритый геноцвале, пробуждающийся, однако, на мгновение для того, чтобы поприветствовать встречных путников, как ни в чем не бывало, звонко крикнуть: "Гомарджобо!" - и тут же снова погрузиться в дорожный сон на шаткой убаюкивающей повозке; реже плелись с богомолья старые, иссохшие, печальные женщины, словно искупающие вину за всех нахрапистых, невежливых людей, они кланялись путникам до пыльной земли. Не бродили по здешним полям, не стояли недвижно средь убранных пашен костлявые быки, коровы, всеми брошенные клячи, бывшие когда-то конями, может, и жеребцами джигитов, да уже не помнили ни они, ни джигиты об этом, но, глядя в синеющие на горизонте перевалы, может, и далее их, что-то силились вспомнить из своей судьбы покорные, сами себя забывшие животные.

Все чаще и чаще встречь нам с ошарашивающим ахом пролетали машины, волоча за собою хвосты дыма и пыли. Ближе к Кутаиси, в пыли, поднятой до неба, зашевелился сплошной поток машин. Меж ними, разрывая живую, грохотом оглушающую, чудовищную гусеницу, еще гуще, выше подняв тучу пыли, хрипели и рвались куда-то дикие мотоциклы с дикими молодцами за рулем, одетые в диковинные одежды из кожзаменителей, в огромные краги, в очки, изготовленные под а-ля "мафиози", все чаще и чаще оглашали воздух древней страны сирены машин, расписанных или обклеенных иностранными этикетками и изречениями, с обязательной обезьянкой на резинке перед ветровым стеклом, с предостерегающе ерзающей по стеклу, вроде бы у дитя отрубленной рукой, с пестрым футбольным мячом, катающимся у заднего стекла, как бы по нечаянной шалости туда угодившим.

Среди многих остроумных и ядовитых анекдотов, услышанных в Грузии, где главными и самыми ловкими персонажами выступали гурийцы, населяющие как раз вот эту землю, как бы после вселенской катастрофы окутанную пылью, более других мне запомнился такой вот: большевик по имени Филипп в горном селе агитировал гурийцев в колхоз, и такой он расписал будущий колхозный рай, такое наобещал счастье и праздничный коллективный труд, что старейшина села обнимая агитатора, с рыданием возгласил: "Дорогой Филипп! Колхоз такой хороший, а мы, грузины, такие плохие, что друг другу не подходим..."

Глядя на поток машин, на этот обезьяний парад пресыщенного богатством младого поколения кутаисского края, я тоже возопил:

- Дорогой Отар! Кутаиси - город такой богатый и такой роскошный, а мы, русские гости, такие бедные и неловкие, что друг другу не подходим.

Отар величественно кивнул головой, и мы миновали Кутаиси, и правильно сделали, потому что сэкономили время для священного места - Гелати, попав туда с неиспорченным настроением, с неутомленным глазом и недооскорбленной душой. Мы долго поднимались в горы, сперва на машине, затем пешком по каменистой тропе, выбитой человеческими ногами. На тропе от ног получился желоб, и камень был перетерт в порошок - сюда много людей ходило и ходит.

Однако в тот день в полуденный час на горе возле монастыря оказалось малолюдно. Служка, седой, блеклый, с выветренным телом, одетый словно бы не в одежды, а в тоже изветренное, птичье перо, поклонился нам, что-то спросил у Отара и отошел на почтительное расстояние. Ничего нам растолковывать и показывать не надо, - догадался он, или ему сказал об этом Отар, как скоро выяснилось, превосходно знающий историю Гелати. Ничто не тревожило слепящим зноем окутанную горную вершину с выгоревшей травкой, обнажившей колючки, потрескавшийся камешник, скорлупки от белеющих древних строений из ракушечника. Ослепшее от времени, молчаливое городище с полуобвалившимися каменными стенами рассыпалось по горе и срасталось с горами, с естеством их. Вокруг городища и оно само - все-все почти истлело, обратилось белым и серым прахом, и только храм, как бы отстраненный от времени и суеты мирской, стоял невредимый среди гор, отчужденно и молчаливо внимая слышным лишь ему молениям земным и звуку горних, глазу недоступных пространств.

- Первая национальная академия, - пояснил нам Отар, - по давнему преданию, здесь, в академии, учился ликосолнечный, во веки веков великий сын этой земли Шота Руставели, значит, и молился о спасении души своей, и нашей, в этом скромном и в чем-то неугаданно-величественном храме.

Высокие слова, употребляемые Отаром, здесь не резали слух, ничто здесь не резало слух, не оскорбляло глаз и сердца, и все звуки и слова, произносимые вполголоса и даже шепотом, были чисты и внятны.

Старые стены и развалины академии курились сизой, дымчатой растительностью, несмело наползающей на склоны гор по расщелинам и поймам иссохших ручьев. Бечевки вьющегося, сплетенного почти в сеть растения свисали со стен, и могильно-черные ягоды, которые не клевали даже птицы, гробовым светом раскрошили и вобрали в себя белую пыль, заглушили и утишили все, что могло резать глаз, играть цветом, цвести и быть назойливым...

Есть вымыслы, есть легенды, которые правдивей всякой правды, выше всех высоких речей, честнее и чище нашей суетной и жалкой истины, приспосабливаемой к любому дуновению переменчивого ветра, к прихотям властителей, к смраду блудных слов и грешных мыслей. Деяние творца, пронзающее небесное время и земное зло, есть самое великое из того, что смог и может человек оставить на земле, и это заслуживает истинного, благоговейного почитания.

Все замерло, все остановилось в Гелати. Работает лишь время, неумолимое, неостановимое, быстротекущее время, оставляя свои невеселые меты на лицах людей, на лике земли и на творениях рук человеческих, в том числе и на храме Гелати.

... Медленно, осторожно вступил я в прохладный собор. Он был темен от копоти, и только верхний свет, пробивающийся в узкие щели собора, сложенные наподобие окон и бойниц одновременно, растворяли мрак. В глубокой, немой пучине храма рассеянно, пыльно мерцал свет, все, однако, до мелочей выстветляя, вплоть до полос от метлы на стенах, до крошек щебенки в щелях пола, пятнышек от восковых свечей. С высокого, шлемообразного купола на стены собора низвергались тяжелые серые потеки, в завалах, трещинах и завихрениях потеков скопилась копоть, и в разрывах, протертостях, в проплешинах, в струях как бы остекленевшего дождя нет-нет и просверкивал блеск нержавеющего металла, проступали клочья фресок: то подол чистой, крестами украшенной хламиды, то окровавленная, гвоздем пробитая, нога Спасителя, то рука с троеперстием, занесенная для благословения, то голубой и скорбный во всепонимании и всепрощении глаз Матери Богородицы, не погашенный временем и многовечной копотью свечей.

Выяснилось: густая, маслянистая копоть на стенах собора была не от сальных и восковых свечей, не от робких лучинок древлян, копоть осталась от костров завоевателей-монголов. Только копоть, только оскверненные храмы, уничтоженные народы, государства, города, селения, сады, голые степи, мертвящая пыль да пустыни и ничего более не оставили завоеватели. Ни доброй памяти, ни добрых, разумных дел - уж такое их назначение во все времена. По дикому своему обычаю, монголы в православных церквях устраивали конюшни. И этот дивный и суровый храм они тоже решили осквернить, загнали в него мохнатых коней, развели костры и стали жрать недожаренную, кровавую конину, обдирая лошадей здесь же, в храме, и, пьяные от кровавого разгула, они посваливались раскосыми мордами в вонючее конское дерьмо, еще не зная, что созидатели на земле для вечности строят и храмы вечные.

По велению царя Давида меж кровлей собора была налита прослойка свинца. От жара диких костров свинец расплавился, и горячие потоки металла обрушились карающим дождем на головы завоевателей. Они бежали из Гелати в панике, побросав награбленное имущество, оружие, коней, рабынь, считая, что какой-то всесильный, неведомый им бог покарал их за нечестивость...

Все это тихим голосом переводил мне умеющий незаметно держаться и вовремя прийти на помощь Шалва. Грузины сохраняют собор в том виде, в каком покинул его от ужаса содрогнувшийся враг.

И думал я, внимая истории и глядя на поруганный, но не убитый храм: вот если бы на головы современных осквернителей храмов, завоевателей, богохульников и коммунистических горлопанов низвергся вселенский свинцовый дождь - последний карающий дождь - на всех человеконенавистников, на гонителей чистой морали, культуры, всегда создаваемой для мира и умиротворения, всегда бесстрашно выходящей с открытым, добрым взором, с рукой, занесенной для благословения к труду, к любви. против насилия, сабель, ружей и бомб.

Всевечна скорбящая душа Гелатского собора. Печальная тишина его хмурого лика одухотворена. Память древности опахивает здесь человеческое сердце исцеляющим духом веры в будущность, в справедливость нами избранного, тяжкого пути к сотворению той жизни, где не будет войн, крови, слез, несчастий, зависти, корысти и ослепляющего себялюбия.

С опущенной головой, с приглушенно работающим, благодарным сердцем покинул я оскверненный, но не убитый храм, у выхода из которого, точнее, у входа лежала громадная плита, грубо тесанная из дикого камня, и на ней виднелась полустертая ступнями людей вязь грузинского причудливого письма: "Пусть каждый входящий в этот храм наступит на сердце мое, чтобы слышал я боль его", - перевели мне завет царя-строителя, лежащего под этой надгробной плитой. Отар, истинный грузин, не удержался и добавил, что царь Давид был на два сантиметра выше русского царя Петра Великого.

Я улыбнулся словам моего сокурсника - человеческие слабости, как и величие его, всегда идут рука об руку и тут уж ничего не поделаешь. Быть может, этим он, человек, и хорош. Убери у него слабости - что он станет делать и как жить со сплошными-то достоинствами? Говорят, если питаться одними только сладостями, у человека испортится, загниет кровь, разрушатся кости, усохнет мозг, и он помрет преждевременно.

***

... Мы быстро мчались вниз, к городу Тквибули, и, продолжая своим чередом идущие в нем мысли. Отар рассказал, что в древности, когда еще была в Гелати академия, да и после на протяжении многих лет, может, и веков, в Грузии существовал дивный обычай: каждому, кто заводил семью, на свадьбу дарилась книга "Витязь в тигровой шкуре". Книги в древности были дороги, крестьянам и горцам не по средствам, и тогда родичи жениха и невесты или сельская община складывались и нанимали на собранные деньги писца и художника. Дивные есть в Грузии рукотворные издания бессмертной поэмы и накопилось их так много, что, если собрать только уцелевшие от войн, смутных времен, бездумного отношения к бесценным самописным реликвиям, - все равно наберется их целый музей! И какой музей! Единственный в нашей стране, может, и во всем мире, музей!

"Витязь! Витязь! Дорогой! До того ли многим твоим землякам, чтоб что-то бесплатно собирать и хранить?.."

Отар не знал - я не успел ему сказать в спешке, а после и не хотел сказать, что из опостылевшей конюшни под названием Дом творчества, часто уезжал куда глаза глядят. Про поездку в Зугдиди я уже рассказал, но бывал я и в глубине Грузии, и в Тбилиси, и в Боржоми - впечатлениями, понял я, пока не надобно делиться. Не поймут. Не захотят понять. В Боржоми, куда меня свез все тот же мой приятель, уже работающий собственным корреспондентом "Известий", я увидел ту Грузию, о которой стыдился рассказывать и не хотел ее мне показывать Отар.

Номер в "люччей" гостинице Боржоми под названием "люкс" был запущен, обшарпан, со ржавою ванной, заткнутой склизкой деревяшкой, с облупленным обеденным столом, похожим на нары переселенческих бараков. Настольные лампы были побиты, радио и розетки выдернуты из стен - здесь, в этом номере, не жили, сюда приезжали пьянствовать и буйствовать богатенькие геноцвале, и во всей гостинице, где жили курсовочники, царил дух запустения, разгула и неприкрытого хамства.

Русских здесь презирали и от презрения, не иначе, обирали на каждом шагу, на улице, в киосках, в бытовках и ванных - чтобы ополоснуть ванну и пополнить ее свежей водою, брали тройку, чтобы получить билет на прогулочный автобус, надо было платить пятерку. Чтобы закинуть удочку с червяком в реку, надо было отдать мальчишке рубль.

Приезжие люди все терпели. А дуньки наши, намастюжив лицо и взбив на дурной голове высокие белые прически, кокетничали с гуляками-грузинами, пили с ними дешевое кислое вино и шарились по кустам. Дикие курортники и просто праздные люди, не бывавшие ни в Саянах, ни на Урале, ни на Дальнем Востоке, ни на Байкале, думающие, что рай и красота есть только на Кавказе, питались в большом, дурно пахнущем кафе, с умывальником-корытом, загнутым из цинкового железа, какие ладят в исправительно-трудовых колониях для несовершеннолетних преступиков, пытались добыть воду из заклинившихся сосков и, так не умыв руки, терлись возле раздаточного прилавка, загороженного вроде как для скота, железным мокрым барьером.

Подавали каждый день одно и то же: мутную соленую воду, заправленную сорным, невымытым рисом, вонючую курицу из этого варева, склизкую, чахоточно-костлявую, изрубленную на мелкие части так ловко, что у нее оказывались десять ракушечно вогнутых костлявых жоп и ни одной лапы, - кидали в тарелку на второе, прислонив к ней ложку все того же, вроде бы уже еденного и выблеванного риса, облитого жижей, похожей на телячий понос и поносом же пахнущей. В заключение надо было брать самому с витрины неработающего холодильника розоватую жидкость под названием кисель, с как бы выплюнутыми харчками неразмешанного крахмала.

Новоприезжие возмущались, орали, два молодых парня с совершенно наглыми, игровитыми харями, в высоких колпаках и куртках, с засученными на волосатых руках рукавами, небрежно плеская черпаком в непромытые липкие тарелки варево, как бы сочувствуя, говорили:

- Што тэлать, дарагой? Какой продукт видают, такой варим и даем. Куший на сдоровье!..

И вот он, непременный наш московский неврастеник, по копейке собиравший деньги для поездки на благословенный Кавказ, для излечения больного желудка из чудодейственного источника "Боржоми", задергался возле облитого, грязного прилавка: "Безобразие! Мародеры! Чем кормите? Это издевательство над советскими гражданами! Нарушение санитарных норм!.. Правил торговли!.. Вы позорите общественное питание!.."

А тем, двоим-то кацо, скучно, муторно работать, им этот театр только и нужен. Они слушают, головами качают и другим более покладистым гражданам хлопают и хлопают в тарелки хлебово черпаками, в то же время успокаивая гражданина со вздувшимися от гнева на шее и на висках синими жилами, готовыми вот-вот лопнуть от напряжения, говоря, что он "балной" и ему вредно волноваться, он же лечиться приехал, путевочка-то "вах-вах, какая дарагая, и билэт, вах-вах, какой дарагой, дорога на Кавказ длинная, в вагонах душно, автобусом до Боржоми - утомително".

"Не надо так волноваться, дарагой. Надо хорошо кушить, горные прагулки делать, кулять, дарагой, дышать свежий воздух, спать крэпко, кнышку читать - токо про жэншын и про любов - эт-то очень тоже полезно для здаровья, и гасета читать русская "Правда", и кутаисская "Правда" - там как раз процесс судебный описфается - воров судят. Ах, сколко еще нечестный люди живут на земле. Жалопную кныгу? Нет жалопной книги, дарагой. Пачиму нет? Тырэхтор унес. Как унес? Взял под мышка и домой унес. Тырэхтору не укажешь. Ми - маленькие люди, наше дэло - разливать и падавать. Так, дарагой, да, так..."

Нина, русская женщина, с полутора лет живущая в Тбилиси, рассказывала:

- Мне было шестнадцать лет. Телом удалась. Мордатая, курносая, конопатая. Иду по вокзалу с поезда, цап меня за руку темный какой-то и дикий грузин, может, с гор, может, из тюрьмы... Я по-грузински говорю, зову на помощь - никто ухом не ведет. Лишь один, молодой, пузатый, остановился и указал себе под ноги: "Растерзай ее здесь. Заеби. В грязи! Будем смотреть!" И тогда я, хорошо знающая эти подлые души, закричала пузану, что он не мужчина, нет у него ничего а штанах, поэтому и взывает к насильнику... Должно быть, я нечаянно в цель попала. Грузин пузатый завизжал по-русски: "Сука!" - и бросился на меня с кулаками, весь поток пассажиров вдруг загомонил: "Она оскорбила мужчину! Русская оскорбила грузина!", смешались, заорали, замахали руками. Пользуясь замешательством, я дала насильнику кулаком между глаз со всей силой, на какую была способна. Он свалился, а я умчалась.

После этого я записалась в кружок дзюдо и, когда окончила ФЗО, пошла на стройку, обзавелась любовником, он - главный прораб, и никто в Тбилиси ко мне более не пристает. Любовник имеет машину, четверых детей и роскошно одетую, золотом разукрашенную, безмолвную жену.

На фуникулере в Тбилиси жирный, румяный грузин, только что вывалившийся из ресторана, разорвав на себе рубаху, орал на какую-то обезжиренную супружескую пару, приехавшую из России вдохнуть кавказской экзотики:

- Ты зачем здесь? Ты почему ходишь по моим горам? Дышишь моим воздухом? Смотришь моя родина?..

Через год, наконец-то, свалили современного царя, секретаря цэка, взяточника и лизоблюда Мжаванадзе, когда воцарился на престол новый большой начальник и карающая метла прошлась по землям Грузии, в особенности по побережью, - никто уже не орал на фуникулере, подешевело на рынках, из одного тбилисского магазина целый квартал бежал за женой и мною одышливый продавец, чтобы отдать сдачу - мы забыли при покупке взять рубль.

Когда я был в Боржоми, как раз происходило нашествие улитки на окрестные сады и села. Безмолвная, еле ползущая, с мякотью слизняка, она прилипала к траве, к кустам, к деревцам и деревьям, иссасывала живую плоть растений. Обуглены, до черноты спалены рощи, скверы, клумбы и сады. Улитку топтали, сметали, она хрустела под колесами машин и плыла, сброшенная совковыми лопатами, по реке, ее чем-то обливали, травили, пробовали окуривать дымом, но она ползла и ползла, и тихий страх, бессилие заползали в душу, и подавленность при виде этого немого нашествия этой неумолимой, с виду безобидной силы охватывала человека.

И, наверно, так же иссосало бы, иссушило соки древней нации, содрало бы кожу с нее, объело цвет искусства и глубочайшего уважения к народу, так долго, так упорно и стойко отстаивавшего свою землю, свободу и национальное достоинство, съело бы, слопало чудовище в хрупком панцире вождизма, в импортной ли хламиде торгаша с бегающими глазами, немытыми, цепкими руками, если б не жил и не творил там еще честный народ, неподкупные художники, тихие крестьяне, отважные горцы и просто трудовые люди, душу не распродавшие, подобные моему нечаянному гостю, перевод- чику и ученому, посетившему меня в вологодском селе.

Красное удостоверение самой правдивой из всех самых правдивых газет Советского Союза действовало безотказно. Мой товарищ показывал мне Грузию изнутри. Сатирический туз Убивайло приглашал его к себе уже в качестве почетного гостя. Но еще, прежде чем побывать в местечке Гали, в усадьбе богатенького борца с недостатками, я был удостоен беседы двух гостей моего приятеля, работающих в совхозе. Там интересная картина наблюдалась - плодоносный склон горы в сорняках, запустении, какие-то жалкие плоды желтеют средь колючек - оказалось, тыквы, столь любимые грузинами, - это значит, здесь трудятся хозяева земли - грузины. По другую сторону - нерожалый склон, очищенный от камней, здесь все цветет, растет и солнцу радуется - переселенцы армяне сей склон, из милости подаренный хозяевами, обрабатывают. Далее запущенные чайные плантации, на которых трудится комбайн, сдирая листья вместе с сорняками, птичьими гнездышками, осами, пчелами и прочей нечистью, - все это называется "грузинский чай высшего сорта". Поскольку никто этот чай никуда не покупает, мудрецы на расфасовочных фабриках смешивают его с индийским и цейлонским чаем и продают по дорогой цене.

Сами грузины или абхазцы, зазывая в гости, говорили: "Будем пить настоящий чай, а не это говно", - и кивали на свои чайные плантации.

Два грузина-работяги, зазванные в гости к приятелю, собирали по горам дикорастущий лавровый лист и чем больше наливались вином, тем сильнее краснели и откровенничали. Не глядя на нас, как бы только своему приятелю уже немолодой грузин проникновенно толковал: "Я, когда тарю ящики с листом для отправки в Россию, пюлюю в него", второй осклабился и сказал: "А я су". "Випьем дружба народов!" - возгласили они, поднимая бокалы, но приятель мой, натерпевшийся всего тут, вдруг затрясся, заорал: "Пошли вон, обезьяны!" Гости, не торопясь, надели свои кепки-аэродромы, пошли было, но вернулись к столу, плеснули презрительно на скатерть вино, и тот, что помоложе, заявил: "Скоро ми всех вас будем убиват, ваших жен, сэстэр, дочерей будем ебат".

Убивайло, наоборот, ласков, льстив, дальновиден. Хлопая моего приятеля по плечу, напевал о том, что у него дочь десяти лет отроду, а у русского друга, умного, образованного, талантливого, сын того же возраста - красивый, хорошо воспитанный сын. Казалось мне, с юмором - в сатирическом же журнале работает респектабельный хозяин, - говорил, что он открыл в кассе счет на имя дочки, каждый месяц кладет деньги с таким расчетом, чтобы к ее совершеннолетию был миллион, кроме того, он сулился купить молодоженам "мерседес" и отдать во владение усадьбу в Гали.

- Моя дочь, мое богатство плус красота, ум и скромность твоего сына - какие будут у нас внуки!

О "Витязе в тигровой шкуре" в качестве подарка молодоженам богатый хозяин уже не поминал. Он и повез всех нас в райцентр Гали, чтобы показать свою усадьбу. Гали почти сплошь занято обитателями черноморского побережья, они выкачивают из спрятанных за горами садов, теплиц и огородов капиталы.

- Я имею всего шестьдесят тысяч дохода в год, - жаловался хозяин, - мои соседи - двести, пятьсот. Это потому, что мои мама и папа старые. Я жалею их.

Отправляясь спать в роскошный двухэтажный дом, в кровати, застеленные голландским бельем, я зашел во флигелек - пожелать доброй ночи старикам. Одетые в хламье, среди сырых стен, прелых углов, на топчанах, сделанных из сухих ветвей фруктовых деревьев, утонув в пыльном, словно бы сгорелом тряпье, на свалявшихся овечьих шкурах вместо подушек, лежали старики и с бесконечной усталостью ответили на пожелание спокойной ночи, что хотели бы уснуть и не проснуться, что ежевечерне, ежечасно молят они Бога, чтоб успокоил, прибрал он их простуженные, изработанные кости, прикрыл землею...

Я уже согрелся, засыпал в волглой постели - в Гали сыро, камни, строения, заборы покрыты плесенью, - как снова услышал приглушенный, злой голос хозяина.

- Что это он?

Ругает стариков за то, что те не погасили свет в туалете. Мы оставили невыключенную лампочку...

***

... Мы проезжали по брусчатому мостку через приток запруженной мутной речки, с тоже черными, ослизлыми берегами и очумелым от грязи кустарником, все же пробившим кое-где лист. Сквозь сохлый панцирь грязи местами украдчиво светились пучки травы на черных кочках, как бы не верящие, что им удалось вырасти, даже цветки цикория по обсохшему кое-где бережку, припоздалой мальвы и неведомые мне колючки с мелким рассыпчатым цветом рдели и лезли на бугорки, на бровки бережка, цеплялись друг за дружку полуголыми стеблями, похожими на кости птичьих лап.

- Стой! - заорал я.

Шалва ударил по тормозам. Машина клюнула носом, задрала зад так резко, что открылся багажник.

- Я буду рыбачить в этой речке!

Спустившись с мостика, я выламывал побег гибкого орешника. Отар, перегнувшись через перила, курил, стряхивая пепел сигареты в не просто мутную, в непроглядно-грязную воду речки.

- Какая тут рыба? Она что, такая же дурная, как ты? Есть только одна у нас рыба - фарэл называется. Она там, за девятью горами, в моей Сванетия.

Шалва тоже улыбнулся снисходительно, будто смотрел на прихотливые шалости неразумного племяша. Но оба они перестали острить и насмехаться надо мной, когда после первого заброса в темные пучины речки казенный пластмассовый поплавок на казенной, мимоходом мною купленной леске, повело в сторону и разом утопило.

- Сэйчас он выташшыт вот такой коряга! - раскинул руки Отар.

- Нет! - возразил брату Шалва, - старый сапог или колесную шину...

Но я выкинул на брусчатку моста темно-желтую, усатую рыбину и по сытому пузу, всегда и везде туго набитому, тут же узнал беду и выручку всех младых и начинающих рыбаков, мужика водяных просторов, главным образом отмелей, едока и неутомимого работника - пескаря. Начал было удивляться - пескарь любит светлую воду, но некогда было удивляться.

- А-ах! - закричали братья и в форсистых пиджаках, в глаженых брюках, упали на мост - ловить рыбину. Когда поймали, долго рассматривали ее, что-то кричали друг другу на своем языке. Отар опамятовался первым.

Вытирая чистым платком руки и отряхивая штаны, все еще не сдаваясь, стараясь удержаться на ехидной ноте, не мне, а брату или пространству родных гор молвил:

- Была адна рыба и та бежала из тюрмы. Может, свободная, умная рыба забраться в такое мокро?

Он не успел договорить - на досках бился, прыгал второй пескарь, был он крупней и пузатей первого. И пока братья ловили пескаря на брусьях, пока думали, что с ним делать и куда девать, я вытащил из мутной воды пятерых пескарей и неожиданно белую, плоскую рыбку, которую, захлопав в ладоши, как в театре, братья назвали "цверкой" - и я догадался, что это означает - щепка.

Червяка у меня было всего два, я их вынул из-под брошенного возле моста бревешка, и от червяков осталась одна, на малокалиберную пульку похожая голова. Тоном полководца я приказал братьям найти банку, накопать мне червей - и они со всех ног бросились выполнять мое приказание, потеряв всякую степенность, не жалея форсистых остроносых туфель и брюк.

На голову червяка я выхватил еще несколько пескарей, вздел их на проволоку, отмотанную от перевязи моста. Потрясенные моими успехами, братья сломленно попросили сделать и им по удочке. Когда я отвернул лацкан пиджака, и братья увидели нацепленные там крючки, и когда я из кармана вынул запасную леску, - они в один голос сказали:

- Какой умный чэловек!

Скоро братья, как дети, носились с гамом и шумом по берегу речки, выбрасывали пескарей в грязь и, если у меня или у одного из братьев срывалась добыча и шлепалась обратно в речку, орали друг на дружку и на меня тоже:

- Ты чего делаешь? Ты почему отпустил рыба?!

Когда Отар зацепил за куст и вгорячах оборвал удочку, то схватился грязными руками за голову и уж собрался разрыдаться, как я сказал, что сей момент налажу ему другую удочку, привяжу другой крючок - и он, гордый сын Сванских хребтов, обронил сдавленным голосом историческое изречение;

- Ты мне брат! Нет, болше! Ты мне друг и брат!

На проволоке моей уже было вздето до сотни пескарей и с десяток цверок. Братья заболели неизлечимой болезнью азартного, злостного индивидуалиста-рыбака, каждый волочил за собой проволоку с рыбинами, хвалился тем, что у него больше, чем у брата, и подозрительно следили братья один за другим, чтоб не снял который рыбеху с его проволоки и не вздел бы на свою.

Уже давно накрапывал и расходился дождь, мы могли застрять в грязной пойме с машиной, я взывал к благоразумию, но одному русскому с двумя вошедшими в раж и впавшими в безумство грузинами справиться непосильно.

А тут накатило и еще одно грандиозное событие. Я, уже лениво и нехотя побрасывающий на берег пескарей, заметил, что моя проволока, тяжелая от рыбы, привязанная к наклоненному над водой кусту, как-то подозрительно дергается, ходит из стороны в сторону, и подумал, что течение речки колеблет мою снастку, да еще рыбы треплют кукан. Однако настороженность моя не проходила, и холодок надвигающейся беды все глубже проникал в мое сердце.

Я воткнул в берег удочку, пошел к кукану, поднял его над водой и чуть не умер от разрыва сердца: весь мой кукан, вся рыба были облеплены присосавшимися, пилящими, раздирающими на части рыбин раками, ухватками и цветом точь-в-точь похожими на дикоплеменных обитателей каких-нибудь темных, непролазных джунглей. Раки-воры, раки-мародеры шлепались обратно в речку, в грязь растоптанного берега, но иные так сладко всосались, вгрызлись в добычу, что и на берегу не отпускались от бедных, наполовину, а то и вовсе перепиленных пескарей и цверок. Мне бы еще больше удивиться - рак еще шибчее пескаря привередлив к воде, мрет первым в наших реках с испорченной, мутной водой, но это ж Грузия! Чем дальше вглубь, тем менее понятная земля.

- Это что? - наступал я на потрясенных еще больше меня братьев, - Это что у вас в Грузии делается, а? Грабеж повсюду! Да за такие дела в войну... - Я, совсем освирепелый, поддел грязным ботинком пятящегося с суши в воду рака, не выпустившего из клешней размичканного, в ил превращенного пескаря, со скрежетом продолжающего работать челюстями и всеми его неуклюжими, но такими ухватистыми, безжалостными инструментами. И теперь уже смиренный Шалва, весь растрепанный и грязный, заорал на меня:

- Ты что делаешь, а? Зачем бросаешь обратно рак? Его варить. С соллю... М-мых! Дэликатэс!

- Да мать его туды, такой деликатес! - не сдаваясь, бушевал я на всю грязную, к счастью, безлюдную пойму речки-ручья. - Он рыбу сожрал, падла! Он - вредитель!

Шалва, разбрызгивая грязь, уже бежал от машины с ведром а с пяток не смывшихся обратно разбойников здешних темных вод успел сбросать в посудину.

- Мало, - сказал Шалва.

- Мало, да? - подхватил я свирепо. - Сейчас будет много! Счас! Счас!..

- Я стянул со всего проволочного кукана и ссыпал в ведро остатки рыбешек, узлом привязал к концу проволоки половину несчастного, недожеванного пескаря и опустил его в мутную воду, под тот куст, где висел кукан. Проволоку тут же затеребило, затаскало.

Собрав остатки своего мужества и терпения, я дождался, чтобы проволоку не просто потеребило, чтоб задергало, вихрем выметнул на берег трех присосавшихся к рыбине раков, да еще с пяток их на ходу отвалились и шлепнулись назад в речку, Братья и говорить не стали, что я умный. Это было понятно без слов. Я был сейчас не просто умный, я сделался первый и последний раз в жизни - "гэниалный". Отар, сбросав в ведро раков, совсем уж робко обратился ко мне, как к повелителю и владыке:

- Стэлай нам так же!

И я привязал им по недоеденному пескарю к проволоке, и они начали притравлять, заманивать и выбрасывать на берег раков, мстительно крича какие-то слова, которые и без переводчика я понимал совершенно ясно: "А-а, разбуйнык! А-а, мародер! Ты думал, это тебе так даром и пройдет?! Да? Кушал наша рыба! Тепер мы тебя кушат будем!"

Братья - южный народ, горячекровный. Забыли про удочки, про дождь, все более густеющий, про жен, про детей, про дядю Васю - про все на свете. Их охватило такое неистовство, такой восторг, который можно было зреть только на тбилисском стадионе "Локомотив", когда Месхи слева или Метревели справа, уложив на газон фантастическими финтами противников, делали передачу в штрафную площадку, где центр нападения Баркая просыпался и, не щадя блестящей, что куриное яйцо, лысины, с ходу, в птичьем полете, раскинув руки, в гибельном прыжке, в падении бодал мяч так, что вратарь "Арарата" и глазом моргнуть не успевал, как он уже трепыхался в сетке. Тогда все восемьдесят пять тысяч болельщиков (это только по билетам! А поди узнай у грузин, сколько еще там и родных, и близких - без билетов!) вскакивали в едином порыве, прыгали, орали, воздев руки к небу, целовались, плакали, слабые сердцем, случалось, и умирали от избытка чувств.

Вот с чем я могу сравнить ликование и восторг братьев-добытчиков, которых лишь надвинувшаяся темнота и дождь, перешедший в ливень, смогли согнать с речки. За все радости, за все наслаждения, как известно, приходится расплачиваться "мукой и слезой". До слез, правда, дело не дошло, но намучились мы вдосталь, почти на руках вытаскивая машину из глубокой поймы по глинистому, скользкому косогору ввысь, и, когда подъехали к дому на окраине Тквибули, нас встретил с криком и плачем старый человек, у которого оказалась снесена половина лица - это и был дядя Вася. Он так нас заждался, так боялся, что эти сумасшедшие кутаисские автогонщики врежутся в нас, что у него случился сердечный приступ, он упал на угол старинного сундука, зачем-то выставленного на веранду.

Дядя Вася всю жизнь проработал под землей Тквибули шахтером, и у него плохое сердце от тяжелой работы, сердце, надорванное еще в войну, когда стране был так необходим уголь...

***

Ах, как это замечательно, когда в жизни встречаются такие добросердечные дома и люди, как дядя Вася. Как чудесно быть гостем, значит, и другом, пусть мимолетным, недолгим, у людей, умеющих без задней мысли жить, говорить, радоваться простым земным радостям, ну хотя бы встречному человеку, новому ли светлому дню, улыбке ребенка, говору ручья, доброму небу над головой.

Застолье было невелико, скромно, однако так радушно, что мы засиделись за столом до позднего, почти предутреннего часа, не чувствуя усталости, скованности, и мне казалось, что я и без перевода слышу и понимаю все, что говорят и поют эти люди другого языка и нации, приветившие и обогревшие путника едой, вином и душевным теплом, казалось, что я другой Грузии и других грузин не встречал, не слышал и в глаза не видел.

Главным заводилой за столом был Георгий, тот самый, что служил с Шалвой на Урале и был зятем дяди Васи, но в родстве с моими друзьями не состоял, однако и того, что служили люди вместе, хватило им для привязанности друг к другу. Георгий тоже работал под тквибульской землей в шахте, добывал уголь стране. Жена его преподавала русский язык в школе и не только ловко меняла посуду, наливала в рюмки вино, но и переводила мне разговоры и песни, когда забывал это делать Отар, увлекшись беседой, куревом и вином.

Дядя Вася за столом сидел мало. Он себя плохо чувствовал. Он лежал на веранде, все на том же сундуке, об который своротил свое лицо, но, превозмогая себя, нет-нет да и поднимался, ковылял в дом, смотрел на стол - все ли в порядке, говорил что-то руководящее женщинам. Те, снисходительно улыбаясь, уверяли его, что ни о чем не надо заботиться, они все понимают, зорко за всем следят, храня учтивость и скромность, никому не мешают и будет так, как всегда было у женщин их рода; он, дядя Вася, знает же, что по гостеприимству, умению бдить и потчевать гостей никакие женщины тквибульской округи с ними сравниться не могут.
Дядя Вася немного успокаивался, просил налить ему бокал вина, подняв его над головой, старался говорить патетические тосты, но дыхание его рвалось, он хватался да сердце, глазами, в которых стояли благодарные слезы, смотрел на нас:

- Я счастлив! Как я счастлив! У меня пятнадцать лет не было гостей! Пятнадцать лет! Пойте громче! Пойте, чтоб все соседи слышали, что и у Василия, у бэдного пэнсионера Василия, тоже могут быть гости!.. - и зять его, рано начавший седеть в шахте, где, он сказывал, уголь черный, но мыши живут белые и слепые, тряхнув рассыпчато-кудлатой шевелюрой, сразу высоко начинал; "О-о-о-ой-ее-оо-ля-ля-ле-ле-о-о-ой-я-а- але-ля-ляо-о-о-ой..." - И мы подхватывали песню, в которой слов было совсем мало, да и те вроде бы ни к чему, Дядя Вася от чувств, его переполнявших, кусал Георгия за щеку и отправлялся на свой сундук.

Было много раз пито за здоровье хозяина - дяди Васи, который - рассказывала нам тихим голосом дочь - в войну часто отдавал шахтерский паек эвакуированным детям; своя семья, случалось, ложилась спать голодной. Вот тогда часто, очень часто бывали у них гости, ели, пили, спали, и однажды затесался к ним дезертир, неделю жил, всех объел, потом его арестовали, дядю Васю тоже. Но все люди Тквибули знали доброе, слабое сердце дяди Васи, суд пощадил его, вернул обратно в шахту, только премиальных денег и пайка премиального его лишили да послали из забоя на опасные отвальные работы с проходчиками. Но дядя Вася и там не пропал, вышел в стахановцы, угодил на городскую Доску почета. Она, та доска, до сих пор висит возле шахтоуправления, может, забыли снять с нее карточку старого шахтера, может, рука не поднимается это сделать, может, фанеры нет новую Доску почета сделать? Но как бы там ни было, такого работника, такого отца, такого хозяина дома нет больше на всем белом свете! Рассказывая все это, дочь заплакала, прикрывшись концом темного платка. Георгий закричал: - Оооо-лёооо-олё-е-ооолё-оо-аа-аа-аа...

- Выпьем еще раз за нашего любимого отыц! - воззвала к застолью учительница русского языка, - она все-таки сносно говорила по-русски. Встречались, вроде журналиста Убивайло, которые почти ни одного слова не знали по-русски, но учат или учатся на "отлично", статьи пишут в центральные газеты, даже учебники по вопросам языкознания писали. В Грузии всякие чудеса возможны.

- Ты... ты - лючий дочь... муш твой - лючий шахтер и певец! - рыдал на веранде дядя Вася, но и рыдая, не впадал в крайности, не говорил, что у его дочери лучший муж, угадывалось - ба-альшой спец по женской части был Георгий, и, когда после обильной дозы вина бдительность его притупилась, он, зажмурив глаза, отуманенные мечтательной мглой, унесся в сладостные воспоминания:

- Когда я служил на Урале... армия... рядом с нашей частью было женское общежитие пеницилынного завода... тэвять этажей!.. Уральские дэвушки... польни дом! 0-о-ой, рябына кудр-ря-авая, сэрцу па-адскажи, кто из них ми-ы-лэ-э-эй! - завел он, и стало ясно, что "лучших дней воспоминанья" он до сих пор "носил томительно с собой".

- Мои гости... лучие гости Совецкого Союза! - кричал с веранды дядя Вася.

***

На другое утро, когда солнце стояло уже почти над головой, но в грязной долине, скрывая хламье и грязь, все еще плавало сизо-серое облако - туман не туман, скорее, нефтяные испарения, местами прорванные скелетами деревьев, что, наподобие музейных ископаемых, упорно брели из долины в горы, вдаль, в недвижный морок, в немоту времен, мы с трудом поднялись и разломались. За круглым столом, в центре которого во время ночного пира стояла чугунная сковорода с жареными пескарями и красовалась фарфоровая суповница с наваленными в нее красными раками, обреченно выбросившими за борт посудины недвижные клешни, с вареными тыквами цвета червленого золота; за столом, белеющим сырыми, с непременной курицей отнюдь не колхозного выгула и осанки, заваленном зеленью и фруктами, за столом, на котором все время появлялось что-то острое и горячее, то лобио, то сациви, то еще какое-нибудь раздробленное мясо или птица с такими жгучими приправами, с таким перцем, что они сворачивали на бок слабые славянские челюсти.

Откуда-то, скорее всего от братьев, женщины узнали, что я не могу есть слишком острое, мне подавали и лобио, и горячее, приготовленное в щадящем режиме, - за тем же, но уже прибранным утренним столом, покрытым свежей скатертью, мы попили чаю, кто мог - вина или компота, поели фруктов. Я от всего сердца благодарил этот дом и хозяев его за гостеприимство, за деликатность, поклонился женщинам. Георгия не было, он ушел на работу. Дядя Вася от волнения совсем сдал. Зажимая разбитую, посиневшую часть лица - неприятно же гостям смотреть, он с мольбой вопрошал Отара:

- Хорошо было, скажи? Хорошо?

Отар обнимал дядю Васю, легонько хлопал его по спине и успокаивал, но успокоить не мог. Тогда и я обнял дядю Васю и громко, чтобы женщины тоже слышали, произнес:

- Только у вас да еще в Гелати я почувствовал, что есть та, настоящая Грузия и грузины, о которых я слышал и читал, но встречал редко, - и еще раз, древним русским поклоном - рука до земли - поблагодарил гостеприимных хозяев, чем окончательно смутил женщин, дядю Васю снова вбил в слезу.

- Если тебя... если тебя... - заливаясь слезами, молвил он, - дарагой мой русский гость, кто обидит у нас, Грузия, того обидит Бог...

1984 год.

Печатается в сокращении. Полный текст рассказа и послесловие - ищите и читайте в интернете.

Василий Белов: ушел классик русской литературы, автор романа "Все впереди"



Cмотрите также:  Общество  Культура  Красноярский край  Новосибирск  Кавказская война
Архив
пн вт ср чт пт сб вск
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
 
Поиск по сайту
Что? Где? Когда?
*******

С 27 по 30 октября 2020 года в наукограде Кольцово пройдет форум "OpenBio-2020"

******

29-30 октября 2020 года в Кемерово пройдет Сибирский форум "Цифра в культуре и искусстве"

******

Со 2 по 7 ноября 2020 года в Приангарье пройдет фестиваль искусства "Территория. Иркутск"

******

С 9 по 14 ноября 2020 года в Новосибирске пройдет Неделя "Стрелки"

*****
Сохраним Байкал!

Экологический кризис на Байкале: новый эпизод с сине-зелеными водорослями
Все о клещах

Новосибирские ученые: как уберечься от заболеваний, переносимых клещами

Планета Земля

2036 год: Апофеоз или Апокалипсис?


Катастрофы: возможность или неизбежность
Реклама

Универсальная вебкамера за 1190 рублей, функция автоматической записи
*******
О проекте Контакты Партнеры  
Rambler's Top100
furniterra.ru.
Copyright © 2004-2020 РИА "Сибирь"
E-mail: rian@cn.ru
Телефон: 8(383) 214-20-12